SeaNN (seann) wrote,
SeaNN
seann

Жажда катарсиса, гуманитарное безумие, "гибельная страсть"

юрий буйда
10 ч ·

Века Авраама и стад его

18 декабря 1963 года в Лондоне был казнен сэр Алекс Осорьин, князь Александр Иванович Осорьин, профессор Оксфорда, славист с мировым именем, который изнасиловал и жестоко убил Фанни Браун, сироту, калеку и дурочку, известную также под прозвищем Блаженная Фанни (Savoury Fanny).
Вечером 17 апреля 1962 года Алекс Осорьин встретил Фанни на улице, пригласил ее в свой дом, стоявший на берегу Айсиса, изнасиловал, задушил, изуродовал ее тело при помощи кухонного ножа, а потом позвонил в полицию и сообщил о преступлении.
Во время следствия выяснилось, что на его счету еще два убийства — Ингрид Домингес, студентки из колледжа Святой Анны, и Эллен Джонс, портлендской проститутки.
Экспертиза признала его вменяемым, и суд приговорил князя Осорьина к смерти через повешению за шею.
Об этом преступлении писали вся британская пресса — от таблоидов до «Таймс». Газеты публиковали биографию Алекса Осорьина, называя ее ни много ни мало «историей одного убийцы» и при этом мешая факты со слухами и сплетнями.
Александр Иванович Осорьин принадлежал к старинному княжескому роду. Он родился в 1898 году, учился в Московском и Лепйцигском университетах, слушал лекции Фортунатова, дружил с Николаем Трубецким.
В годы гражданской войны вступил в белую армию, в 1920 году стрелялся из-за женщины на дуэли и убил соперника. Эта женщина — Елизавета Ласуцкая — и стала его первой женой. Спасаясь от красных и белых, супруги бежали из Крыма в Болгарию, откуда перебрались в Германию, в Мюнстер, а затем в саксонский городок Нидденбург.
В 1920-30-х годах Осорьин выступал с лекциями в Варшаве, Сорбонне, Кенигсберге и Оксфорде, в Нидденбургском университете читал курс истории русской духовной жизни (Russische Geistesgeschichte), сотрудничал с русской эмигрантской прессой, в частности с бердяевским журналом «Путь», опубликовал множество научных работ, в том числе монографическую статью о суффиксах в романах Достоевского. Тогда же он вступил в известную дискуссию о причинах утраты склонения в болгарском языке, в которой участвовали знаменитые слависты — Мейе, Дж. Мавер, Мазон, Ягич, К. Г. Майер и другие.
В самом конце двадцатых годов Александр Иванович познакомился с Эстер Ожеро, ослепительной красавицей и авантюристкой, ради которой он оставил семью. Жена его уехала с детьми в Англию, к родственникам, а он разрывался между Нидденбургом и Парижем, где жила его любовница. Роман был бурным, болезненным, и неизвестно, чем бы он закончился, если бы в 1930 году Эстер Ожеро не была арестована французской полицией. Ее подозревали в причастности к похищению агентами ОГПУ генерала Кутепова, главы антисоветского Русского общевоинского союза. В тюремной камере Эстер покончила с собой, приняв яд.
Поскольку полиция не располагала фактами, изобличающими Осорьина в связях с большевистскими секретными службами, его оставили в покое.
Он вернулся в Нидденбург, женился на своей студентке Габриэле фон Гюльтлинген, происходившей из древнего швабского дворянского рода, и с головой погрузился в научно-преподавательскую деятельность.
В те годы он увлекся мистиками, обнаруживая общее у Тихона Задонского, Юлиании Норвичской, Паскаля и Пауля Герхардта. Свои статьи он все чаще подписывал новым именем — Алекс фон Осорьин. В одной из них, посвященной Григорию Паламе, он пишет о любви, которая «как правило, оказывается вовсе не тем, что ведет к удовлетворению желаний, но тем, что пробуждает человека к новой жизни, часто при этом открывая ворота злу, если это чувство не является отблеском любви Господней».
Осенью 1941 года Александр Иванович оказывается на Восточном фронте, в России. Военным требуется его опыт специалиста — слависта и переводчика. Зондерфюрер Осорьин посещает лагеря военнопленных в окрестностях осажденного Ленинграда, встречается с местными жителями, составляет аналитические записки, в которых, в частности, размышляет о путях возрождения великой России, исторически и духовно родственной великой Германии.
Впрочем, уже в конце января 1942 года он возвращается в Нидденбург, к жене и детям, к университетским обязанностям.


В 1944 году, после гибели жены и детей от английской авиабомбы, Александр Иванович сблизился с молодым славистом Германом Винтером. Винтер писал об этих встречах в своем дневнике, отзываясь об Осорьине с большой теплотой. По вечерам за стаканом вина они говорили о войне и неизбежном ее финале, о русской идее и будущем Европы.
Александр Иванович считал, что массовые войны нового времени с особенной остротой ставят проблему личной ответственности, проблему человеческого в человеке. Прежние войны при всей их жестокости не были преступными, хотя и сопровождались тысячами преступлений, в том числе против мирного населения. Участники тех войн, передавая свою ответственность за содеянное «кому-то», не испытывали мук совести, поскольку войны прежних эпох не покушались на религиозную картину мира. Люди, пришедшие с войны, чувствовали усталость, но не стыд, потому что Бог по-прежнему оставался с ними. Нынешняя же война, говорил Осорьин, отменив чувство вины en masse, отменила тем самым и покаяние, и преображение, и оправдание человека перед лицом Бога и истории, в конце концов — отменила Бога, вселив в людей мысль о том, что платить не надо. Это даже не мысль, это чувство — чувство освобождения, чувство полной свободы, радостное и безмозглое. Человек освободился от необходимости выбирать между добром и злом, освободился от необходимости платить за свой выбор. Люди утратили главную потребность — потребность в стыде, чувстве вины, которое и отличает человека от животного. На наших глазах человек лишается человеческого, во всяком случае — того немногого, что мы привыкли считать человеческим в человеке. Таковы реалии обезбоженного мира, в котором личная вина подменяется фикцией коллективной ответственности, в котором и преступление, и наказание оказываются такими же бескровными фикциями. Этот новый мир — мир мертвецов, nihil-мир, и сохранить человеческое достоинство и остаться в живых в нем можно только одним способом — взять на себя вину за то, чего ты не совершал. Разумеется, это насилие над собой, отказ от ума, но это насилие сегодня остается единственно возможным актом человеческой воли, единственным подлинно человеческим деянием. Бог-для-всех сегодня может быть только Богом-для-меня: аз есмь Иисус, воскрешающий Лазаря, и аз есмь Лазарь, воскресающий к Господу моему Иисусу...
Как вспоминает в своем дневнике Герман Винтер, разговор естественным образом обращался к Достоевскому, к «Преступлению и наказанию», финал которого потряс Запад именно потому, что такой финал невозможен в немецком, английском или французском романе, ибо поступок Раскольникова — его признание в убийстве — с точки зрения европейца может трактоваться только как сознательный отказ от ума, от последнего шанса, от борьбы, от победы, что для Достоевского равнозначно спасению, а для европейца — поражению...


В апреле 1945 года, когда русская авиация и артиллерия превращали Нидденбург в груду развалин, Александр Иванович Осорьин перед семнадцатью немецкими студентами читал в уцелевшей аудитории университета последнюю лекцию о романе Достоевского «Преступление и наказание». Речь шла о сне Раскольникова, о моровой язве разделения человечества, о мистических трихинах, из-за которых, говорится в романе, «люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром».
Под грохот русских пушек Осорьин говорил о разделении и братстве, о древних и высоких значениях немецкого слова Heil — цель, исцеление, целостность, которые невольно вспоминаются, когда думаешь о Достоевском, и эти значения, до сих пор живущие в языке, не только напоминают нам о прошлом, когда люди были едины в Боге, но и о великой мечте — о преодолении раскола и одиночества, об исцелении и о том дне, когда миллионы сольются в братском объятии, в пламени божественной любви...
«В выбитые окна тянуло дымом, пахло пороховой гарью, треснувшая стена грозила вот-вот обвалиться, но мы не обращали на все это внимания, - вспоминал позднее один из студентов. - Мы были захвачены огненными видениями, пораженные в самое сердце словами полубезумного профессора, его экстатической верой, особенно впечатляющей в разгар Апокалипсиса, и в те минуты мы верили ему безусловно, и ничто — ни гром орудий, ни страх смерти — не могло поколебать вспыхнувшего на миг чувства единства, которое охватило нас и, казалось, вознесло выше самой смерти, выше ада, бушевавшего вокруг. В те минуты мы чувствовали себя последними людьми на дне преисподней, узревшими свет спасения. Незабываемое чувство, незабываемый день, незабываяемая лекция, и когда профессор под занавес воскликнул: Heil!, аудитория ответила ему троекратным Heil...»

Друзья помогли Александру Ивановичу перебраться на Запад. Он работал в Крествуде, штат Кентукки, читал лекции в Свято-Владимирской духовной семинарии, но вскоре вернулся в Европу и стал преподавать в Оксфорде. Выход в свет его двухтомника об эволюции языка и стиля Достоевского закрепил за ним славу одного из крупнейших славистов современности. А фундаментальное исследование об английской мистике (Ричард Ролл, Юлиания Норвичская, Уолтер Хилтон, «Облако неведения») принесло ему рыцарский титул.
Осорьин жил в своем уютном доме на берегу Темзы, которая в Оксфорде называется Айсисом, читал лекции, публиковал статьи в научных изданиях, играл в шахматы с коллегами в клубе, отпуск проводил на юге Испании, путешествовал по Греции, дважды побывал в Иерусалиме и на Афоне. Он часто посещал музей изобразительных искусств в Оксфорде, подолгу задерживаясь перед «Ночной охотой» Паоло Уччелло — это была его любимая картина. Александр Иванович даже заказал ее копию, для которой отвел отдельную комнату рядом с кабинетом, где часто проводил одинокие вечера.
Его подруга Кьяра Панич, профессор логики и любительница живописи, рассказывала ему об Уччелло, который казался «лишним человеком» среди живописцев Кватроченто, стремившихся к натурализму и добивавшихся на этом пути выдающихся результатов (Донателло, Мазаччо, Гирландайо, Боттичелли). Ретроград же Уччелло не отражал реальность, пренебрегая правдоподобием и стремясь организовать пространство картины таким образом, чтобы каждая деталь в нем была «неотменимой частью целого», и этой цели были подчинены и перспектива, напоминающая водоворот, и неестественно-яркий колорит его работ, за что его порицал Вазари. Кьяра говорила о «Ночной охоте», где «удаляющиеся и теряющиеся во мраке деревья навевают мысли о таинственности мира, в котором человек так легко может потеряться и никогда не найтись». Еще миг — и эти четырнадцать всадников, одиннадцать загонщиков и двадцать одна гончая, преследующие незримую цель, достигнут некоей точки в темноте, перейдут черту и окажутся там, откуда нет возврата...
Возможно также, говорила Кьяра, что эта картина — аллегория любовной охоты. Некоторые полагают, что «Ночная охота» – это иллюстрация к утраченному литературному произведению, которое принадлежало то ли автору из круга Лоренцо Великолепного, где в такой чести были аллегории, то ли сочинителю фантастических, волшебных историй, которыми зачитывались при феррарском дворе князя д'Эсте, покровителя Боярдо...
Несколько раз Александр Иванович пытался рассказать Кьяре какую-то историю, связанную, как она тогда думала, с этой загадочной картиной, но всякий раз останавливался, а потом он убил Ингрид Домингес, студентку колледжа Святой Анны, затем Эллен Джонс, проститутку из Портленда, и наконец ему попалась на глаза Фанни Браун, Блаженная Фанни, калека и дурочка, которую он изнасиловал, задушил и изуродовал при помощи кухонного ножа, после чего вызвал полицию, а 18 декабря 1963 года, после следствия и суда, был повешен за шею, и Кьяра Панич надолго забыла о Паоло Уччелло, его «Ночной охоте» и о той истории, которую Осорьин несколько раз принимался рассказывать, но обрывал на полуслове.
Кьяра старалась не читать газет, которые искали корни преступления в биографии Осорьина, сотрудничавшего сначала с ОГПУ, а затем и с абвером.
По прошествии установленного законом срока имущество Александра Ивановича — у него не оказалось наследников — было распродано, книги переданы в университетскую библиотеку, а рукописи с разрешения полиции забрала Кьяра Панич. Ей же досталась и копия «Ночной охоты».
В начале семидесятых Кьяра получила приглашение в провинциальный американский университет. Незадолго до отъезда она решила разобрать бумаги Осорьина, упакованные в несколько картонных коробок и хранившиеся в гараже.
Среди бумаг оказалось письмо, адресованное ей, Кьяре Панич, и написанное за день до убийства Блаженной Фанни, но не отправленное адресату. Точнее, это был черновик, набросок письма, местами бессвязный, иногда темный.
Александр Иванович обращался к любимой женщине, пытаясь объяснить причины, толкнувшие его на преступления. Он вспоминал о своем романе с Эстер Ожеро, об их первой встрече и том «темном безжалостном пламени, которое спалило их дотла, лишив рассудка», и с удивлением писал о том, как мало нужно огня, чтобы уничтожить разум, воспитание, положительные привычки, уважение к традиции, умение отличать добро от зла — все то, что составляет незыблемую и необсуждаемую норму, безотчетное следование которой и есть культура, и есть человек.
«Страсть — это не любовь, - писал Осорьин, - страсть убивает любовь, и только случай спас меня тогда от погибели полной и окончательной... Вернувшись из Парижа в Нидденбург, женившись и с головой погрузившись в науку и семейные заботы, я спас свою жизнь, но не душу. Она, моя душа, помимо моей воли продолжала охоту за незримой и неведомой целью, стремясь перейти черту и оказаться во тьме, откуда нет возврата, а я об этом даже не догадывался. Но душа принадлежит нам в той же мере, в какой и мы принадлежим душе, поэтому в моем случае не было, нет и быть не может попытки снять с себя ответственность за содеянное, увернуться от стыда...»
Осорьин пишет о Германе Винтере, который после смерти жены и детей стал единственным его другом и собеседником. Чаще всего они встречались у Александра Ивановича, но однажды Винтер пригласил профессора к себе. Это случилось в апреле 1945 года, незадолго до того дня, когда советские танки ворвались на улицы Нидденбурга. И именно там, в маленьком доме на тихой Линденштрассе, Александр Иванович встретил Анну Леви, юную еврейку, которую Винтер прятал от гестапо.
«Она поздоровалась и прошла мимо, едва коснувшись моей руки своим рукавом, и этого оказалось достаточно, чтобы погиб мир. Запах корицы, влажный взгляд, маленькое круглое ушко — Боже мой, полчаса, миг, несколько слов, вот и все, и все это я унес с собой, а когда обнаружил все это в своем доме — запах корицы, влажный взгляд, маленькое круглое ушко, понял, что готов на все, чтобы завладеть этой девушкой. Ее рукав, коснувшийся моей руки, только о нем я и думал, когда сел за стол и стал писать донос на Винтера, когда сам отнес его в гестапо, когда ждал у дома на Линденштрассе, строя планы один фантастичнее другого. На что я надеялся? Ведь гестаповцы забрали бы не только Винтера, но и Анну. И как я намеревался завладеть ею, каким образом? Не помню. Помню только, что меня била дрожь. Помню только, что я был как горящий дом, дом с рушащимися перекрытиями, в глубине которого, среди дыма и пламени, мечутся обреченные люди, и каждым обреченным человеком был я, только я, обожженный, приговоренный, безумный, вопящий, и, словно откликаясь на мой крик, на огонь, бушевавший в моей погибающей душе, над городом появились английские самолеты, и одна из первых бомб попала в дом Германа Винтера, разнеся и здание, и мои надежды на мелкие куски. Меня отбросило взрывной волной в канаву, а когда я очнулся, сирены воздушной тревоги уже молчали, пыль улеглась, какие-то люди копошились в развалинах... все кончилось...»
Все кончилось там и тогда, в Нидденбурге апреля 45-го, но Осорьин жил с этим много лет. Он читал и перечитывал Достоевского, писал о нем, публиковал научные работы, углублялся в «Облако неведения», преподавал, пил пиво в пабе с коллегами после лекций, прислушиваясь к ударам Большого Тома, знаменитого оксфордского колокола, разбирал шахматные задачи, занимался любовью с Кьярой, всматривался в «Ночную охоту», пытаясь поймать взглядом ту точку, ту черту, из-за которой нет возврата, и думал о Германе Винтере и Анне Леви, о ее рукаве, коснувшемся его руки, о запахе корицы, влажном взгляде и маленьком круглом ушке, о том, как писал донос, как сам отнес его в гестапо, как ждал у дома на Линденштрассе, когда же гестаповцы придут за Винтером и Анной, но гестаповцы так и не пришли, может быть, им в те дни и вовсе было уже не до того, может быть, они бросили его донос в какой-нибудь дальний ящик или даже сожгли, потому что их мысли были заняты спасением из этого ада, поиском путей к отступлению, к бегству от русских танков, может быть, Винтер и Анна по этой причине могли бы остаться в живых, если бы не английская бомба, которая превратила дом на Линденштрассе в руины, убив одним махом и Винтера, и Анну, в чем Осорьин, конечно же, не был виноват, нет, не был, но все это — ее рукав, ее влажный взгляд, донос, дрожь, которая била Осорьина, рев авиационных моторов, взрыв, дым, огонь — все это стало его тьмой, его адом на годы, на долгие годы, и оставалось только одно — устремиться в эту тьму вслед за охотниками, загонщиками и гончими, чтобы там, за деревьями, настигнуть добычу, стать иным, другим, пройти через преображение и получить прощение, в пламени которого горят только тела, но не души, нет, не души, и он убил Ингрид Домингес, но не отважился на подвиг, а потом он убил Эллен Джонс, но и на этот раз ему не хватило смелости, и наконец 17 апреля 1962 года он встретил Блаженную Фанни, калеку и дурочку, существо чистое и священное, и совершил двойное жертвоприношение, и не дрогнула рука его, когда он крутил диск телефона, набирая номер полиции, и голос его не дрогнул, когда он говорил об убийстве, и на допросах он ничего не скрывал, разве что не упоминал ни Германа Винтера, ни Анну Леви, ни дом на Линденштрассе, ни донос в гестапо, ни дрожь, ни взрыв английской авиабомбы, ибо это не касалось людей, это было между ним и Тем, Кто вяжет и развязывает, и когда он услышал приговор, и когда его ввели в комнату с люком в полу, и когда на шею его накинули петлю, он не испытывал волнения, потому что он был наконец-то свободен чистой свободой, родившейся из гармоничного совпадения законов человеческих, законов государственных и законов Божиих, и в предчувствии этой минуты, в предчувствии того мига, когда точка будет достигнута и черта перейдена, он завершал письмо любимой женщине цитатой из эпилога «Преступления и наказания», говорившей о его чувствах с такой прямотой и спокойствием, словно он уже достиг того высокого берега, с которого «открывалась широкая окрестность. С дальнего другого берега чуть слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его», и больше ничего не сказал, ничего не написал, ибо слова, любые слова уже были, к счастью, и бессильны, и не нужны...
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments